Тело, длинное и исхудавшее, казалось невероятно тяжелым, и ему, потрясавшему мир, было трудно пошевельнуться или приподнять отяжелевшую голову.
Он лежал на боку и слышал, как при каждом вздохе раздавался тонкий звук, точно попискивала мышь. Он долго не понимал, где сидит эта мышь. Наконец он убедился, что мышь пищит у него в груди, что, когда он не дышит, замолкает и мышь и что мышь — это его болезнь.
Когда он переворачивался на спину, он видел над собой верхнее отверстие юрты, похожее на колесо. Там медленно проплывали тучи, и раз он заметил, как высоко в небе пролетел едва видный косяк журавлей. Доносилось их далекое курлыканье, зовущее вдаль, в новые, невиданные земли.
Каган вспоминал, как он хотел проехать до Последнего моря, но уже на границе Индии не выдержал жары и все его тело покрылось красными зудящими пятнами; тогда он повернул войско обратно в прохладные монгольские степи.
Теперь, ослабевший и беспомощный, он погибает в холодной тангутской долине между лиловыми горами, где утром вода в чашках обращается в лед. С каждым мгновением силы покидают его, а лекари обманывают или не умеют найти ту траву, которая поможет снова сесть на коня и помчаться по степи за длиннорогими оленями или за желтыми непокорными куланами... Куланами?.. А где красавица, непокорная Кулан-Хатун?.. И ее уже нет!.. Итак, прав китайский мудрец, что средства получить бессмертие — нет!..
Каган шептал, с трудом шевеля высохшими губами:
– Я не видел подобных страданий, когда собирал под свою ладонь многочисленный народ голубых монгольских степей... Тогда было очень тяжело, так тяжело, что натягивались седельные ремни, лопались железные стремена... Но теперь мои страдания безмерны... Верно говорят наши старики: "У камня нет кожи, у человека нет вечности!.."
Чингиз-хан забылся тревожным сном, а мышь попискивала все сильнее, в боку кололо, и дыхание прерывалось.
Когда каган очнулся, у него в ногах сидел на коленях китаец Елю-Чу-Цай. Такой же длинный и худой, как Чингиз-хан, этот мудрый советник не спускал с больного пристального взгляда. Каган сказал:
– Что... хорошего... и что... плохого...
– Прибыл из страны бухарской твой переводчик Махмуд-Ялвач. Он говорит, что там...
Каган раздраженно пошевелил ладонью, и китаец замолк.
– Я спрашиваю, — прошептал Чингиз-хан, — что хорошего... и что плохого... в жизни сделал?..
Елю-Чу-Цай задумался. Что можно ответить уходящему из жизни? Перед ним внезапно пронеслись вереницей сотни образов... Он увидел голубые равнины и горы Азии, прорезанные реками, помутневшими от крови и слез... Вспомнились развалины городов, где на закоптелых стенах громоздились рассеченные и распухшие тела и стариков, и детей, и цветущих юношей, а издали доносился глухой шум громящих город монголов и их незабываемый вой при избивании плачущих жителей: "Так велит "Яса"! Так велит Чингиз-хан..."
Ужасный смрад от гниющих трупов изгонял последних уцелевших жителей из развалин, и они ютились в болотах, в шалашах, каждое мгновение ожидая возвращения монголов и петли аркана, которая уведет их в мучительное рабство... Одна картина вспыхнула с ослепительной яркостью. Близ стен разрушенного Самарканда лежал на спине, раскорячив сухие длинные ноги, большой тощий верблюд; жизнь еще теплилась в его полных ужаса глазах. Несколько человек, почерневших от голода, отталкивая друг друга окровавленными до локтей руками, вырывали из распоротого живота верблюда куски внутренностей и тут же торопливо их пожирали... Лежавший безмолвно "потрясатель вселенной" длинными костлявыми ногами и иссохшими руками был похож на того верблюда, и такой же ужас смерти вспыхивал в его полуоткрытых глазах. И так же возле его тела уже теснились, отталкивая друг друга, наследники, стараясь урвать куски от великого кровавого наследства...
– Разве ты... не можешь... вспомнить?.. Скажи!
Елю-Чу-Цай прошептал:
– Ты в жизни сделал много и великих, и потрясающих, и страшных дел. Правдиво их перечислить сможет только тот, кто напишет книгу о твоих походах, делах и словах...
– Приказываем... призвать... людей знающих, чтобы... они... написали... сказание... о моих походах... делах... и словах...
– Это будет сделано .
В юрте было тихо. Иногда потрескивал костер, или порыв ветра, влетевшего через крышу, закручивал голубой дымок над костром. Опять прошипели слова:
– Что же... самое лучшее... из того... что я... сделал?
Желая утешить умирающего, Елю-Чу-Цай сказал:
– Самое лучшее из твоих дел — это твои законы "Яса". Следуя почтительно этим законам, твои потомки будут править вселенной десять тысяч лет .
– Верно! Тогда... настанет... спокойствие... кладбища... в пустынных степях... вырастет... тучная трава... а между могильными... курганами... будут пастись... только одни... монгольские кони...
И, помолчав, каган добавил:
– И своевольные... куланы...
Чингиз-хан лежал неподвижный, закрыв глаза, с заострившимся носом и ввалившимися висками.
Бесшумно вошли Махмуд-Ялвач, китайский лекарь и главный шаман. Опустившись на колени в ногах у кагана, они замерли, ожидая, когда он очнется и заговорит. Каган открыл глаза, и взгляд его остановился на Махмуд-Ялваче.
– Как управляет... западным уделом... мой сын... Джагатай?
Махмуд-Ялвач, благообразный и нарядный, в красном халате с белоснежной чалмой, скрестив руки на дородном животе, склонился до земли.
– Твой доблестный сын Джагатай-хан, и все монголы-багатуры, и все покоренные народы его удела на берегах Сейхуна и Зеравшана молят аллаха о твоем здоровье и желают царствовать много лет.